Проза

 

Пермский контекст:

Стихи

Эссе

Авторы

Карта литературной Перми

Фотозалежи

Сайт Владимира Киршина

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Другая Колыма (Пермь, Изд.Пушка, 2011)

 

 

Степан Решетняк

 

Сынок

 

Рассказ

 

 

 

За колючей проволокой страдали не только люди. Я невольно стал свидетелем трагедии, разыгравшейся на моих глазах, где страдальцем был не зек в человеческом обличии, а самый настоящий зверь.

Однажды, в ожидании куда-то запропастившихся дежурных надзирателей, у закрытых ворот зоны собрались почти все бригады, отработавшие в дневную смену. Уставшие, голодные люди стояли, молча, понурив головы, не смея ни возмутиться, ни протестовать. Наученные горьким опытом люди предпочитали промолчать, чтобы вместо обжитых барачных нар не коротать ночь на холодном полу карцера.

Время тянулось немилосердно медленно. Страшно хотелось поскорее добраться до барака, где каждого из стоявших здесь ожидала горячая шлюмка и кусок хлеба - пожалуй, самые вожделенные на данный момент вещи в их серой, беспросветной жизни. Первыми во всеуслышание зароптали самые нетерпеливые, самые отчаянные:

- Где их, псов троекуровских, носит нелегкая? - пробасил стоявший неподалеку от меня низкорослый невзрачный мужичонка с избитым оспой лицом. - Небось, опять всем скопом пошли на кухню пробу снимать, мироеды!

- Да тута-ка они своего не упустють, это как пить дать, - поддержал рябого другой «красавец» с проваленным носом - не то от перенесенного сифилиса, не то от чьего-то увесистого кулака. И пошло-поехало... Заговорили все враз. Шум-гам поднялся невообразимый. Вразумительные, взвешенные слова тонули невостребованными в диком хаосе сплошного мата. Стоявший рядом со мной мой коллега Витя Битый, пыхнул мне прямо в лицо дымом прелой махорки и с саркастической ухмылкой проговорил:

- Да, брат, голод - не тетка. Ишь, как их разбередило, того и гляди полезут на штурм ворот, как в революцию на ворота «Зимнего». Ни на мизер у людей ни стыда, ни совести, - противно!

Шлепнув ошметком черной от шахтной пыли мокротой о землю, он остервенело растер ее ботинком и демонстративно повернулся ко мне спиной.

«Гнида! - мысленно взъярился я. - Можешь кривляться перед теми, кто тебя не знает».

Жили мы с ним в одной секции, но никогда по-доброму не разговаривали. Это был человек - само противоречие всему и вся. Нередко он доводил другую спорящую сторону до белого каленья, и тогда без мордобоя не обходилось. И как всегда в качестве поверженного оказывался Витька. Пожалеть его никому даже в голову не приходило.

- Получил по мусалам - и поделом. Впредь будет посговорчивей, - говорили свидетели очередной перепалки, и я не мог не согласиться с ними. Быть бы и на этот раз Вите битому - я мог бы позволить себе подобную роскошь, так как был сильнее его, - но я не сделал этого. Я достаточно насмотрелся, как под спудом страха унижается человеческое достоинство. Как взрослые мужчины превращались в безвольных, запуганных существ, на которых порой без омерзения и жалости нельзя было смотреть. Я подумал - зачем мне все это? Где моя железная выдержка? Ведь ничего сверхъестественного не произошло. Банальность. Стоит ли копья ломать? Уймись.

Следует в связи с этим заметить, что за годы моего заточения я четко уяснил для себя непреложное правило: никогда, ни при каких обстоятельствах не терять чувство меры, ибо выдержка и терпение в сочетании с этим чувством являются самым действенным оружием в борьбе за выживание.

Пока я таким образом себя успокаивал, в задних рядах произошло какое-то движение, и тут же все услышали, как кто-то молодым, приподнятым голосом прокричал:

- Братцы! Глядите-ка, кто к нам пожаловал. Никак сам батько Мельник своею собственной персоной!

Услышав эту новость, все как один, стоявшие в строю, развернулись кругом и устремили свои взоры в сторону единственной дороги, бегущей к лагерю. По ней нестройными рядами приближалась многочисленная колонна заключенных. Картина, увиденная нами, была потрясающей. Внешний вид людей был ужасен. В изодранных в клочья бушлатах, в разбитой до основания обуви, небритые, нечесаные, они напоминали траурную процессию, бредущую дорогой в ад. Замыкали шествие четыре груженые всякой всячиной пароконные фуры.

Странно было видеть, как на фоне вопиющей нищеты, впереди на белом ухоженном коне, гарцевал напыщенный пижон. Даже не верилось, что нищие оборванцы и этот «батько» - одной судьбы люди: зеки. Хотя все было буднично и привычно: в преступном мире, как в образцовой конторе, - все разложено по полочкам, по ячейкам, искать не надо.

Молва о самодурстве и жестокости Мельника не знала границ, и в то же время, глядя на его стройную фигуру, на светлое, чисто русское лицо, трудно было пройти мимо, оставшись равнодушным. В том-то и беда, что за яркой привлекательной внешностью была скрыта черная, бескомпромиссная душа.

Был он родом из Кубани. Фамилия Мельник говорила о его украинском происхожде­нии, хотя утверждать о ее подлинности было бы опрометчиво - рецидивисты, за редким исключением, проходили по делу с вымышленными фамилиями и именами.

Бригада лесорубов, числом более полусотни душ, была сформирована три года тому назад, одновременно с вводом в строй первых шахт прииска. Позарез шахтам нужен был крепежный лес: шахты с неустойчивой кровлей не могут функциониро­вать без риска обвалов. Лагерное начальство, здесь надо отдать ему должное, делало все возможное, чтобы шахты работали без аварий и простоев, - за срыв плана их по головке тоже не гладили. Поэтому, чтобы обезопасить себя хотя бы с этой стороны, на лесоповал были брошены значительные силы. Бригаду возглавил известный на всю Колыму авторитет - некто Мельник по кличке «Макарыч».

И вот прошло три года. От первопроходцев, прорубивших первую просеку в девственной тайге осталась жалкая кучка. Ушли из жизни десятки зеков. Холод, постоянное недоедание, а то и настоящий голод, порождали уйму всевозможных болезней. Без должной медицинской помощи, без лекарств люди гибли, как мухи.

Но несмотря ни на что, заготовленный лес исправно поступал в шахты. Начальство было в восторге от примерного усердия своего ставленника. Благодаря поощряемой вседозволенности, оставались незамеченными произвол, чинимый им, и жертвы этого произвола. Стране нужно много золота! Как оно будет добыто и какой ценой – не важно. Зато об этом очень красноречиво и доходчиво говорят многочисленные тайные и явные погосты, которые ютятся у подножий сопок рядом с бывшими или еще действующими колымскими лагерями.

А тем временем, жизнь на земле - в том числе и на колымской - продолжалась. Вновь зиму сменяла весна, открывалась навигация, и с порта Ванино на север уходили корабли, в трюмах которых навалом на неструганных сырых досках изнемогала очередная партия живого груза, так необходимого зловещему Дальстрою. Живые сменяли мертвых, вращались жернова молоха возмездия, перемалывая в прах и пепел тысячи и тысячи человеческих судеб. Но всему, что свершается вокруг и внутри нас, приходит логическое завершение. Оно неизбежно, как неизбежна сама смерть.

После трех лет пребывания на лесоповале, бригада Мельника была отозвана, а на ее место, как я узнал позднее, откомандирована другая, в большинстве своем составленная из вновь прибывших последним этапом заключенных.

И вот - Мельник перед нами. Первое впечатление - будто я увидел не насквозь прогнившего рецидивиста, а сошедшего с экрана кино бравого казачьего атамана. Лет ему было не более тридцати. Круглолицый, краснощекий, с пышными пшеничными усами. При иных обстоятельствах можно было сказать: «Ах, какой симпатичный молодой человек!». Что меня особенно удивило, так это его экипировка: уж слишком она была экстравагантной, а если точнее - бутафорской. Какими путями он смог ее заполучить, три года не выходя из тайги, - только одному Богу известно. Несмотря на светлый погожий день, одет он был в стеганную, зеленого сукна бекешу, снизу и до верху отороченную серым каракулем. Хромовые, сверкающие лоском сапоги на ногах и широкие, темно-синего цвета галифе. Голову со взбитым чубом венчала каракулевая с красным верхом кубанка. Довершала его атаманский вид нагайка, с которой Мельник, как говорили его бригадники, не расставался, даже отходя ко сну.

Поравнявшись с нами, чуть привстав на стременах, Мельник задорно прокричал:

- Здорово, мужики! Почему стоим без движения?

Никто не откликнулся на его шутовскую браваду. Люди стояли молча, уперев взоры в землю. Мельник хорошо знал, как его ненавидят и боятся, поэтому реакция на холодный прием была банальной. Обругав всех стоящих перед ним «суками» и «педерастами», атаман лесорубов сошел с коня и враскоряку, чуть прихрамывая, двинулся к вахте, откуда ему навстречу спешил лагерный нарядчик.

Между тем заскрежетал железный засов на воротах вахты, извещая о том, что надзиратели на месте, и вот-вот начнется шмон – обыск – процедура для некоторых, прямо скажем, пренеприятнейшая, а порой даже плачевная, как в прямом, так и в переносном смысле. Не приведи Господи, если при шмоне из тебя вытрясут что-либо запретное - тогда одной оплеухой не отделаться. Лично я предпочитал в подобные игры не играть. Дело в том, что с самого первого дня моего пребывания в данном лагпункте, я был расконвоирован. За мной не следовал человек с ружьем. За мной никто не следил, и я мог свободно ходить на работу и возвращаться в любое время в зону. В сво­бодное время ходить за ягодами или грибами. Подобной привилегией я очень дорожил.

Так как мы с Витей были как бы неорганизованным звеном, то мы предпочли не толкаться и не лезть напролом, а прой­ти обыск в самую последнюю очередь. Чтобы скоротать эти оставшиеся минуты, решили, насколько это возможно, пообщаться с рядом стоящими лесовиками.

Грязная, всклокоченная бо­рода и острые, блестящие глаза одного из них заинтересовали меня. После нескольких дежурных фраз о житье-бытье, я спросил его:

- По всему видно, что ты еще совсем юноша - зачем же ты отрастил бороду, атрибут ста­риков?

- С бородой комары не страшны, - был ответ.

Зная о том, что от всевозможного гнуса может оградить лишь добротный накомарник, я не согласился:

- А, по-моему, вы в тайге просто одичали. Стричься, бриться, умываться решили оставить на потом, когда освободим­ся, - так что ли?

Подняв на меня удивленные глаза, он, с долей отчаяния и злости, тихо, но внятно произнес:

- Нас вши зажирают, а ты о гигиене! Да и вообще, пошел ты знаешь куда!

Я пошел искать другого собеседника.

Но этот день был просто-таки напичкан сюрпризами, один другого слаще. На сей раз, предметом моего повышенного внимания оказалась пароконная телега, что все еще стояла в конце колонны. Ее кузов с высокими бортами был тщательно укрыт брезентом, создавалось впечатление, что под ним находится ка­кой-то ценный груз.

Но как же я был удивлен, когда из-под этого своеобразного шатра раздался какой-то странный звук, схожий с блеяньем барана. Ни хрена себе! Так они еще и со своим мясом, - удивился я. Вот тебе и Мельник! Хозяин! Не то, что некоторые. Стоявший неподалеку от меня бородатый мужик, растянув в умилении свои посиневшие губы, невнятно зашамкал:

- Шинок наш права кашяеть. Не нравитша сердешному шдешь, привык жить в тайге на шиштом вошдухе, ох-хо-хо, шверю и тому нет покоя.

Начало фразы могло означать: «Сынок наш права качает». Остальное я не понял.

Пока я разгадывал его непонятные речи, меня окликнули от вахты. Надо было бежать - там проходили последние, замыкающие. Пройдя в зону, я не побежал за Витькой, хотя под ложечкой нудно подсасывало. Ничего, не каждый день можно быть свидетелем такого чуда, а шлюмку можно и остывшую похлебать, - так успокаивал я себя, выискивая удобную щель в заборе для дальнейшего наблюдения происходящего извне.

Рядом, у другой прорехи, пристроились еще несколько любопытных. И вот что мы увидели.

Завшивленных, грязных бородачей тут же, всем скопом, погнали в баню для прожарки (в наших бараках была уйма клопов, но вшей не было, Бог миловал). У вах­ты осталось всего несколько человек, и среди них особое внимание привлек еще один необычный человек в экзотическом наряде - алая косоворотка, широкие шаровары, заправленные в смятые гармошкой сапоги, шикарный жилет, расшитый яркими узорами, и пояс широкий, весь в металлических блестках, - цыган! С виду атлетически развитый, он прилагал немало усилий, что бы сдержать на коротком поводке мечущегося в животном страхе молодого медведя. Тот явно не же­лал идти в неизвестный ему загон, уже издали дурно пахну­щий испражнениями и хлоркой.

Ни увещевания, ни соблазнительные кусочки чего-то вкусного, не могли отвлечь зверя от надвигающейся опасности. И было совсем не смешно видеть, как молодое неопытное существо противится насилию всей душой и телом. Эта трагиче­ская сцена откровенного насилия одного и бессилия другого больно кольнула меня. Я вспомнил сцену моего ареста, когда вот так же, упи­рающегося, со слезами на глазах, меня грубой силой втолкнули в переполненную камеру. И как страшно прогрохотал железный засов на захлопнувшейся, как мне тогда казалось, навечно двери.

А каким результатом закончилось единоборство цыгана с моло­дым медведем, досмотреть не удалось. Произошло вообще что-то невообразимое. Доселе спокойно разговаривающий с нарядчиком Мельник вдруг сорвался с места и широкими шагами устремился к телеге. Зверь, продолжавший активно протестовать, увидев приближающегося Мельника, неузнаваемо преобразился: закрутился, словно маленький щенок, завертелся, захрюкал, выражая свою радость и лю­бовь к этому страшному человеку. А Мельник, явно играя на публику, взял зверя на руки и без всяких хлопот и противоречий зашагал с ним в зону.

Так медвежонок по кличке Сынок, без суда и следствия был водворен за колючую проволоку лагпункта № 5.

Прокручивая в своей нетленной памяти этот удивительный эпизод, я до сих пор не могу понять одну вещь: как Мельник, который за малейшую провинность мог сделать из здорового человека калеку или, например, раздеть догола и поставить на час на съедение комарью, вдруг стал так щедр и бескорыстен по отношению к медвежонку? Или к тому же вонючему клопу: люди видели, как он кормил клопа своей собственной кровью. Потом бережно снимал его и отпускал на все четыре стороны, при этом умильно приговаривая: «Накушался - пора и честь знать, уступи место другому». Странный и страшный это был человек, но, как говорится, на то она и тюрьма, чтобы перестать всему удивляться.

Вскоре в наши края пришла лютая колымская зима - се­зон шестидесятиградусных морозов и бескормицы. С осени я работал на новом, только что открытом участке. Работа меня полностью захватила. В ежедневной напряженке время бежало на удивление скоро. Вот уже и зима пошла на убыль. Солнышко с каждым родившимся днем поднималось все выше и выше. Стало даже легче дышать. Воздух настолько была насыщен озоном, что люди вдыхали его с жадностью. Весна неудержимо врывалась даже в самые глухие, самые глубокие распадки. Казалось, плотный, слежавшийся снег косыми лучами солнцу не разрушить, но нет: снег убывал с невероятной скоростью. Малые ручьи, подпитанные талой водой, превратились в ревущие днем и ночью грозные потоки. Река Ельга, правый приток Индигирки, переполнив глубокий овраг, вырвалась из заточения и залила всю прилегающую к реке долину. Такого половодья, как в тот год, по утверждению местных якутов, не было на их памяти.

Моя работа на вновь открывшемся месторождении золота подошла к концу. С немалой грустью покидал я своих новых друзей, шахты, нарезанные мной и уже выдавшие на гора первые кубометры золотоносного песка. Остроконечные сопки, которые я исходил-излазил вдоль и поперек. Тишину, когда даже шелест травинки можно услышать, не напрягаясь.

Узкой тропинкой, виляющей промеж густых зарослей ивняка, с полупустым вещмешком за плечами, шел я к переправе, - на ле­вом берегу своенравной Ельги меня будет ждать все тот же дядя Ваня, некогда привезший меня сюда на своем доживающем век авто. Если ничего непредвиденного за этот час не случится, то к вечеру я буду на прииске.

Спешить у меня не было необходимости, - время, оставшееся до встречи с дядей Ваней, позволяло мне от души насладиться неповторимой палитрой красок весны, услышать пение птиц. И в каком-то возвышенном состоянии души ощутить безмерное счастье бытия. Счастье от того, что ты живешь, дышишь, наслаждаешься этой неповторимой красотой.

Река встретила меня грозным рокотом несущейся с огромной скоростью воды. Я дол­го стоял на ее высоком, скалистом берегу и, как зачарованный, смотрел вниз, где, разбиваясь о камни, неистовствует река. Незабываемое зрелище.

Знакомого мне лодочника Афоню у лодок я не нашел. Его сменил более молодой, но еще более угрюмый мужик, который за полчаса общения не проронил ни едино­го слова. Зато переправил гладко.

Дядя Ваня с машиной по неизвестной при­чине задерживался. Идти пешком тридцать километров я не хотел, поэтому решил подождать. Пока суть да дело, на пару с лодочником заварил банку чифира. Но не успели мы насладиться им, как услышали характерный для старой клячи-автомобиля скрежет и надрывный вой. Это ехал дя­дя Ваня.

Пока добирались до прииска, дядя Ваня не умолкал ни на минуту, все говорил и говорил, вспоминал былое, и я ему не мешал. Хороший он был человек, я его очень уважал. Претерпеть столько невзгод и остаться добрым, отзывчивым - это не каждому дано. Подобные дяде Ване личности очень востребованы в экстремальных условиях. Только на них потерявший всякие ориентиры человек мог положиться и рассчитывать на участие и помощь. И становится очень неуютно, когда видишь, как люди, не однажды пользовавшиеся их поддержкой и помощью, при более сносных мгновениях жизни напрочь забывают о них.

Когда вдали замаячили первые приисковые строения, я осмелился прервать затянувшийся монолог дяди Вани ради единственного вопроса: «Жив ли медвежонок?». К сожалению, вопрос остался без вразумительного ответа: дядя Ваня не был вхож в зону и о судьбе прирученного зверя ничего не знал.

Прошла неделя, а может быть и больше, точно не помню, как я вернулся из Кокорина. И вот, как-то ранним утром я вышел из душного барака в надежде размять свои кости и подышать чистым, свежим воздухом. Не успел я дойти до угла барака, как вдруг за моей спиной заскрипели двери. «Кому-то тоже стала невмоготу барачная духота», - подумал я. Обернувшись назад, я самым натуральным образом остолбенел. Боже правый! Неужто это тот самый сосунок, которого я видел прошлым летом, уезжая на Кокорин? Неужто так вымахал Сынок? Ну и дела! Но почему у него такой жалкий вид? Он едва переставляет свои лохматые лапищи. Можно было подумать, что зверь только что покинул свою берлогу - так он был тощ и немощен. А может, он перенес какую-нибудь болезнь?

А между тем, как бы в подтверждение моей мысли о перенесенном недуге, спущенный с цепи зверь подошел к предзоннику, где росла особенно густая и сочная трава и стал щипать ее.

Цыганский Сынок - он и сам цыган: ему что тюрьма, что кибитка - везде дом родной.

Кто жил в деревне и общался с кошками и собаками, то не мог не заметить, как они вот так же, как сейчас Сынок, выискивали только им известную травку и поедали ее. По утверждению моей покойной бабушки, это явный признак того, что животное одолевает какой-то недуг. По видимому, тоже самое происходило и с Сынком. Об этом и еще кое о чем другом, мне и хотелось расспросить хозяина зверя. Но, не зная нрава медведя, предпочел до срока держаться от него подальше.

Только успел я сделать небольшую разминку, как услышал зазывный голос цыгана, явно обращенный ко мне:

- Эгей! Тебе говорю! Ходи сюда, знакомиться будем. А если табачком богат, то мы и покурим.

Я не стал ждать вторичного приглашения, так как опасался, что его может и не последовать. Цыган, будучи приближенным Мельника, не очень-то шел на контакт с мужичьем. И об этом все знали, в том числе и я.

Он сидел на толстом бревне, отшлифованном до глянца задами любителей посидеть и погрустить в одиночестве. Руки он мне не подал, но сесть рядом пригласил:

- Садись, браток, рядком - поговорим ладком, - весело сверкнул он золотой фиксой. - Интересно знать, чей ты и откуда? Может быть, земеля мой? - вновь сверкнул золотом его рот. А я, глядя на его улыбчивое, с лукавинкой лицо, с долей умиления подумал: горе ты луковое! Ну, какие, к черту, у тебя могут быть земляки, когда твой дом - это кибитка на колесах. Сегодня здесь, а завтра - Бог весть где.

Усевшись рядом с цыганом, я достал из кармана наполненный наполовину махоркой кисет и предложил угощаться. Заглянув внутрь кисета, он, плутовато ухмыльнувшись, достал свой - но не кисет, а красиво, можно даже сказать, изящно сработанный портсигар.

Усмотрев в моих глазах восторженное удивление, он пояснил:

- Был тут один умелец, царствие ему небесное, из обыкновенного дерева чудеса творил. Не уберегся, сердешный, упавшим деревом задавило.

Тяжело вздохнув, бережно, чтобы не просыпать, открыл портсигар. В нос пахнуло ароматом хорошего табака. «Такой дефицит курит только лагерное начальство», - неприязненно подумал я. Однако, оставив свою махру в сторонке, протянул руку к открытому портсигару, где так заманчиво бугрилась горка давно мной забытого ароматного зелья.

В этот же самый миг потянулся за табаком и цыган. Руки наши случайно оказались совсем рядом. Взяв по щепотке табака и посмотрев друг на друга, мы почему-то вдруг весело расхохотались. Контакт между нами, как я понял, был установлен.

Услышав наш заразительный смех, щиплющий травку Сынок тоже развеселился. Своими мощными с острыми когтями лапами он принялся неистово рвать землю, да так, что ее ошметки полетели во все стороны, чуть ли не достигая нас.

- Рассердился Сынок, видимо, на муравья. Любят стервецы моего малыша за нос цапать, - с любовью глядя на зверя промолвил цыган. - Болели мы, паря, - тяжело вздохнул он, - считай всю зиму, уже и не думали, что очухаемся. Но, ка­жись, пронесло, тьфу-тьфу-тьфу, - проплевался суеверно цыган и усердно перекрестился. - И кто, ты думаешь, помог нам? Скажу - не поверишь.

Он взглянул на меня и, убедившись, что слушаю его внимательно, после длинной паузы про­изнес:

- Да шаман тирютинский дал нам снадобье своего производства. Как видишь, помогло. Спасибо старику, мудрый он человек, хотя и чукча.

Сынок, как будто услышав и поняв, что речь в нашей беседе идет о нем, поднял свою лохматую голову и негромко хрюк­нул.

- Гуляй, гуляй, дорогой. Еще успеешь в душном бараке насидеться. Пусть твоя берлога как следует проветрится.

Пока мы с цыганом скручивали цыгарки уже в десятый, наверное, раз, неожиданно ударили в рельс, возве­щая о том, что пришла пора вставать. Захлопали двери бараков. Засуетились-забегали туда-сюда дневальные. Еще неистовее за­лаяли сторожевые псы.

- Ну, забегай, браток, как-нибудь, - поднялся с места цыган. - Да, кстати, как тебя зовут-кличут? А то как-то неудобно получается: проговорили целый час - и неизвестно с кем.

Я назвал свое имя.

Его, единственного цыгана в зоне, знали все, в том числе и я. Однако, пожимая на прощание руку, он, дружелюбно улыбаясь, представился:

- А я Филя-Безродный. Звучит? То-то же.

Прошло больше недели, а в гости к Филе я так и не собрался. Нет, я не забыл о его приглашении. Причина была в другом - я просто не хотел лишний раз встречаться с Мельником. Не скажу, что он внушал мне страх. Отношения наши были ровными. Работая на его шахте, я всегда бурил столько, сколько он заказывал. Подобное устраивало как его, так и меня, и наре­каний на сей счет от него я никогда не слышал. Причина здесь крылась в другом. Я не мог без отвращения и боли выносить его хамство, его высокомерие и чванство, смотреть на его человеконенавистничество и жестокость. Имея все это в виду, я не мог проникнуться к нему хотя бы долей уважения.

Со своими новыми друзьями я встретился на том же месте, где и познакомился. Филя, как всегда, был словоохотлив и предупредителен. Он тут же, о чем-то вспомнив, ни слова не говоря, сорвался с места и трусцой поспешил в свой барак.

Через несколько минут он вернулся с только что снятой с огня жестяной банкой, из которой маняще струился легкий, ароматный запах чая. Глотая поочередно из одной и той же банки обжигающую жидкость, и чувствуя, как ее живительное тепло разливается по всему телу, я мысленно возблагодарил Всевышнего за то, что он даже здесь, среди наносного и ядовитого, находит для меня светлое и радостное.

Несколько глотков черного, как смоль, чифира придали моему собеседнику небывалую энергию красноречия. Мне же с моим «суконным» языком, даже слово не удавалось куда-либо пристроить. Говорил Филя много, но никак не о медведе. А медведь все также, как и в прошлый раз, все щипал и щипал зеленую травку.

За прошедшую неделю Сынок заметно ожил. Уже не торчала во все стороны шерсть, она стала более эластичной, приглаженной. Его уже не пошатывало, как в прошлый раз. Зверь явно пошел на поправку.

Улучив мгновение в беспрерывном трепе Фили, я поинтересовался у него:

- Филя, я вот смотрю на Сынка - и мне кажется, что еще день-другой, и он попросит подружку для себя. Как ты будешь выбираться из столь щекотливого положения?

- И не говори, брат, - озабоченно махнул рукой Филя. - Думал я об этом, и не раз. Если подобное произойдет, то его никакая цепь не удержит. Надо на этот счет поговорить с Мельником. Была бы моя воля - выпустил бы Сынка в лес на волю, но как подумаю, какой он у меня неуч, так страшно за него становится. Пропадет ведь, тайга шутить не любит - проглотит и не подавится. Я уже не раз напоминал Макарычу, что зверь стал взрослым и, возможно, даже опасным. А он мне в ответ: «Ты, Филя, его нашел, вырастил, он твой и поступай с ним, как знаешь». Все мы умные и говорить умеем, когда напрямую не связаны с проблемой, а каково мне? Ведь Сынок - он как человек, все понимает, только сказать не может. Для некоторых Сынок - куча деликатесного мяса, а для меня он - родное дитя. Я ночи просиживал напролет, когда он лежал пластом, подкошенный болезнью.

Сплюнув давно погасшую цыгарку, Филя вновь стал закручивать новую, при этом руки его заметно дрожали. Пока он откровенничал со мной, щипавший траву медведь приблизился слишком близко к запретной зоне. Опасаясь за его безопасность, Филя неожиданно для меня издал неслыханно резкий свист.

- Никак не поймет, дурень, что туда соваться опасно: боец на вышке разбираться не будет - может и пальнуть.

Сынок, услышав свист, резво повернулся к нам своей забавной рожицей, да так и остался стоять, как мне показалось, недоумевающим и жалким. Потом, на всякий случай, он от предзонника отошел.

Убедившись, что со зверем все в порядке, Филя снова заговорил, и рассказ его был ярок и подробен, как кинофильм.

 

Первый рассказ цыгана

 

Валили мы тогда лес в Сенькином логу - это почти рядом с Гремячим, нашей временной базой. Глухомань жуткая. Лиственницы и ели, словно остроконечные пики, воткнуты в небо. Запрокинешь голову, чтобы увидеть их верхушки, глядь - а шапка на земле. Одним словом, лесорубам было, где разгуляться. Но вся беда в том, что такой уж слишком заманчивый лес оказался нам не по зубам. В нашем хозяйстве не было ни трактора, ни другой техники, а была лишь пара низкорослых, якутской породы лошадок, на силу которых мы могли рассчитывать. Эти кони, как по закону подлости, несмотря на все мои уловки избежать лишней обузы, в конце концов, были препоручены мне. «Ты - цыган, - говорил мне бригадир, - ты как никто другой должен знать и ценить лошадей, иначе ты не цыган, а Иван, не помнящий родства». После такого довода переть было некуда.

Так я стал коногоном. На пару со своим помощником с раннего утра мы впрягали лошадей в волокуши, и потихоньку-помаленьку, чтобы не надорвать их, вытаскивали хлысты на просеку. Работы было невпроворот. Но лесовозы приходили совсем редко, наша биржа была завалена готовым к загрузке пиловочником - это давало нам возможность использовать свободное время по своему усмотрению. Забота о лошадях, ясное дело, была на первом плане, - они этого заслуживали. Но и о себе мы не забывали.

И вот однажды, когда в работе образовалось такое окно, я оставил лошадей на попечение своего помощника и, прихватив с собою ведерко, пошел в сторону громко шумящего гор­ного потока - за ним, на косогоре, было красным-красно от переспелой ягоды.

Но то, что я увидел, приблизившись к ручью, заставило меня забыть и о ягоде, и об остальном на свете. Коротко стриженые волосы на моей голове как будто вместе со шкурой поднялись дыбом. Животный страх самым настоящим образом парализовал все мои конечности. Как выяснилось в дальнейшем, этот кратковременный паралич сослужил мне неоценимую услугу, не позволив обнаружить самого себя.

Я увидел, как в трех десятках метров от меня по зыбучему косогору к воде спускается огромный медведь. Бежать по извест­ной причине я не мог. Да это было бы опрометчиво с моей стороны и бессмысленно, так как от медведя, если он зол, еще ни­кому убежать не удавалось. Медведь - зверь универсальный: он может отлично плавать, лазать по деревьям и быстро бегать. Спасение в этом случае только одно: оставаться незамеченным насколько возможно долго и не предпринимать никаких активных действий.

Будучи в оцепенении, я помимо своей воли выполнил эти требования безопасности безупречно. У страха, как гласит народная пословица, глаза велики, и, тем не менее, даже в подобном состоянии я заметил, что зверь ведет себя отнюдь не по-зверски.

Во-первых, после его спуска прогрохотал камнепад - нормальный зверь подобную роскошь себе не позволяет. Во-вторых, движения его были вялы, - а для здорово­го зверя взобраться на любой крутизны откос не составит большого труда. И, наконец, в-третьих, была заметна сильная жажда, стремление любой ценой доползти до воды.

Когда, избавившись от первоминутного шока, я вновь обрел способность здраво мыслить, то пришел к выводу, что зверь смертельно болен. Мое предположение, к немалому моему сожалению, скоро подтвердилось. Утолив жажду, насколько это было возможно, зверь медленно развернулся и стал подниматься вверх по зыбучему откосу. Но все его попытки, как первая, так и последующие, терпели неудачу. В последней попытке - по-видимому, собрав оставшиеся силы, - он почти добрался до вершины, но - опять неудача. Не издав больше ни единого звука, медведь всей своей тяжестью обрушился в воду и замер. Я подождал еще несколько минут, но зверь не подавал никаких признаков жизни. Убедившись окончательно, что зверь недвижим, я что есть мочи помчался на делянку.

Разыскав Мельника, я взволнованно поведал ему о трагедии у ручья. Мельник выслушал меня внимательно, а затем подошел к одному из работяг и взял из его рук топор.

- Ну, герой, давай веди, показывай, что там у тебя за зверь объявился.

И мы пошли. Когда мы с Мельником вернулись с просеки к ручью, к нам присоединились двое молодых мужиков из свиты Мельника и тоже с топорами. Я еще тогда подумал: «Ну, зачем им топоры? Кого там рубить, если зверь уже давно испустил дух?». И вдруг как будто током шибануло: «А если медведь очухался и ушел! Вот будет хохма. Да Мельник меня со свету сживет, вот беда-то!». Невольно ноги сами прибавили ходу, и я уже чуть ли не бежал. Мое волнение, по-видимому, заметил Мельник. Тоном, не предвещающим ничего хорошего, он сказал:

- Что, чавело, замандражило-зафедрило? Смотри у меня!

Я шел, спотыкаясь о каждую кочку. Тело покрылось испариной. Вот влип, так влип! Черт меня дернул бежать за помощью, лучше бы промолчал.

Скоро мы оказались возле ручья. С неописуемой радостью я почти закричал:

- Лежит, никуда не делся!

На что Мельник с долей сарказма сказал:

- А что, он должен был сбежать?
На эту колкость я предпочел не отвечать.

Прежде чем вытащить здоровенного медведя из воды, нам, четверым крепким мужикам, пришлось изрядно поплюхаться и окончательно задубеть: вода в ручье была ледяная. О том, что зверь пал жертвой никому не известной болезни, не вызывало сомнений, поэтому Мельник решил, не мешкая, освежевать его. Шкуру он забрал себе, а ободранную тушу велел засыпать камнями.

Когда свежевали зверя - а это была самка – то обратили внимание на такую деталь: сосцы животного были измусолены и истощены до предела. Мы предположили, что у медведицы есть потомство. Мельник принял решение незамедлительно приступить к поиску берлоги. Для этой цели с делянки была снята половина бригады.

Искали недолго. Ее обнаружили в сотне метров от ручья, в непролазной чащобе, под завалом давно умерших деревьев. Теперь только навалиться всем скопом и - по веточке, по бревнышку, разорить берлогу, но Мельник, то ли дорожа временем, то ли ради присущего ему бахвальства, решил через лаз самолично проникнуть в ее покои. Сняв с себя громоздкий бушлат, он решительно направился к зияющему отверстию.

Но здесь произошло нечто, никем не предвиденное. Как это произошло и почему - я до сих пор не могу объяснить. Ни с того, ни с сего я, как будто вытолкнутый пружиной, сорвался с места и бросился наперерез Мельнику. Настигнув его уже у самого лаза, я обратился к нему с просьбой:

- Макарыч, извини, ес­ли что, но сделай милость: разреши мне залезть вместо тебя. Я щупленький, тоненький, - мне сподручней, чем тебе.

Мельник, как и следовало ожидать, не слишком восторженно откликнулся на мой душевный порыв. Привыкший видеть в людях только подхалимов, трусов, корыстолюбцев, он, по-видимому, и мне не поверил. Но не нашел причины отказать. Скептически осмотрев меня с ног до головы, он нехотя процедил:

- Ну что ж, коль ты такой храбрый, давай валяй. Только не думай, что за этот подвиг я расцелую тебя в зад.

«Что он несет! - кричало все во мне, - ведь я же от чистого сердца!»

- Макарыч! Ты меня неправильно понял! Ничего не выкраиваю и не тешу себя надеждой что-то из этого иметь. Боже упаси! Я вспомнил свое детство, табор в холодной Сибири и Мишку - медвежонка, который согревал и скрашивал мое полусиротское существование…

Все эти слова я выпалил на одном дыхании. Голос мой дрожал, как натянутая струна. А в глазах, будь они неладны, блестели слезы. На мое удивление, реакция Мельника на мое странное поведение была обнадеживающей. Я не только получил добро на экспедицию в загадочную берлогу, но еще и доброе напутствие, которое звучало примерно так:

- Ну, давай, сынок, чтоб тебе усраться, доставай мне медвежонка. Да смотри, не задави его там, не то я тебя задавлю.

А дальше все происходило так, как только бывает во сне или сказке. Я и вправду был худой, небольшого роста, что, однако, не мешало мне быть юрким и подвижным. В лаз и дальше по ходу я продвинулся почти без задержки. Но, чем дальше я уходил от лаза, дышать становилось все труднее и труднее. Густой запах затхлости и гнили порождал предательскую мысль - повернуть назад. Еще минута-другая, и я повернул бы. Последствия этого даже страшно представить. Но вдруг моя рука, хотя и была в жесткой рукавице, ощутила что-то мяг­кое, податливое. Видимость в берлоге была почти нулевая, поэтому рассмотреть находку я не мог. Только сняв с рук рукавицы и обследовав ими предмет, я понял, что это тушка мертвого медвежонка. Разочарование было полнейшее, столько хлопот - и все напрасно! Ну что ж, на нет, как говорится, и суда нет. Заберу с собой для отмазки трупик и - как можно скорее на воздух. Но только я дал задний ход, как где-то что-то зашевелилось. От неожиданности я задрожал, мне почудилось, что шевелится что-то огромное - уж не самец ли?! Все, что до сих пор было в голове, в один миг выветрилось, как дым. Я перестал соображать, что к чему. Как молния в мозгу сверкнула мысль: это конец.

Дальше – больше. Мой палец прихватила чья-то горячая мокрая пасть – я попытался отдернуть руку, но в тесноте не смог. Забился в ужасе. Потом сообразил – это второй медвежонок, живой, он голоден и сосет мой палец. Так, с засосанным в рот пальцем, я и вынес его из душной берлоги.

Мельник встретил нас с распростертыми объятиями. Все, стоящие в ожидании моего появления, увидев на моих руках такую прелесть, просто таяли от умиления, не забыв при этом погладить, приласкать притихшего сосунка. Очарованный малышом Макарыч, подошел ко мне и бережно освободил мои руки от столь драгоценной для всех нас ноши.

Вот так маленький, истощенный до крайности звереныш, стал полноправным членом бригады, ее любимцем и отрадой. Медвежонка любили все, он был такой забавный и веселый. Но больше всех его лелеял и пестовал бригадир Мельник. И надо сказать, что любовь их и влечение друг к другу было взаимным. В бригадирском речевом обиходе, к делу и без дела, по всем падежам склонялось слово «сынок». Так, с легкой подачи Макарыча, это имя и получил наш любимец. Основная же забота о Сынке легла на мои плечи, - так угодно было Мельнику.

Это новое назначение я воспринял как само собой разумеющееся, хотя лошадок своих, к которым успел привыкнуть, покидал с сожалением и грустью. С тех пор вот и маюсь с ним. А что делать, живое ведь существо, не выкинешь, не утопишь, как котенка в ведре с водой.

 

 

У меня уже давно затекли ноги от сидения на жестком бревне, и я был признателен цыгану, когда закончился его рассказ. Все, что я с неподдельным интересом хотел узнать, я узнал. Теперь пришла очередь узнать столько же о его хозяине.

За год наше знакомство с цыганом, благодаря общей привязанности к Сынку, переросло в настоящую дружбу. Я стал его чаще навещать. За кружкой крепкого чая мы просиживали часами. Много разговаривали, играли в карты, иногда по моей просьбе, он пел грустные, цыганские романсы. Общаться с ним было очень интересно, я порой приходил в замешательство: как человек с неполным средним образованием может столько знать? Порой он собирал вокруг себя целую кучу ротозеев, и барак, раз за разом, сотрясал громкий, заразительный смех.

Но я знал его и другим - неуверенным, нуждающимся в совете и дружеской поддержке.

Однажды, заварив банку чифира, мы сидели с ним у накаленной докрасна печки и обсуждали дальнейшую судьбу нашего питомца. И тут из его уст прозвучал странный, как бы не по делу вопрос. Подняв на меня вмиг погрустневшие глаза, он сказал:

- Однажды ты поинтересовался, почему я так привязался к Сынку, почему он мне так дорог? Так вот послушай, что я тебе расскажу.

 

Второй рассказ цыгана

 

Давным-давно кочевал наш табор у берегов большой сибирской реки. Отец мой был умельцем на все руки. Разъезжая по прибрежным деревням, он ковал лошадей, паял тазы и кастрюли. На заработанные таким образом небольшие деньги мы с отцом и кормились. Маму свою я, к великому огорчению, не помню: она умерла, когда мне было лишь четыре года. У нас была своя кибитка, свои лошади, но без мамы мы оба были сиротами. Однажды отец, чтобы хоть как-то скрасить наше одиночество, принес на руках крошечного медвежонка, назвали его Мишкой. Ели мы с ним из одной миски, спали под одним дерюжным покрывалом, своими телами согревая друг друга.

Прошло два года. Я подрос, а Мишка стал совсем взрослым. В кибитке с ним стало совсем тесно, и отец определил ему место под кибиткой.

Там под кибиткой, пребывая каждодневно в сырости и в холоде, наш медвежонок скоро заболел. Еще через несколько дней - то ли удрученный болезнью зверя, то ли так уж Богом было пред­начертано - запил наш батя. Порой я находил его на рассвете в стельку пьяного под телегой - спящим в обнимку с пылающим жаром совсем больным медведем. Вскорости наш любимый дружок отдал Богу душу, а продолжающий пить отец привел в кибитку молодую бабу. На следующий день я навсегда покинул отцовскую кибитку.

- И вот я здесь, и ты со мною рядом, - в заключение рассказа пропел Филя слова известного романса.

 

 

Глядя на его грустную улыбку, я подумал: как же я понимаю тебя! Выросший без отца, без матери, я тоже, как и ты, всю жизнь искал очаг людского тепла, понимания и помощи. Но, увы!

В тот день поговорить нам уж больше не пришлось, помешал зашедший в барак лагерный опер. У него накопилась масса жалоб и претензий в отношении содержания зверя. Я не стал слушать его нудную проповедь и покинул барак.

Целую неделю я так уставал на работе, что, добравшись до своих нар, тотчас засыпал. Посетил я Филю, когда аврал на шахте поутих. Филю, как всегда, я нашел в сушилке, где за дощатой загородкой отдыхал его питомец.

Поздоровавшись, я тут же спросил его:

- Что сказал кум насчет Сынка? Убить, зарезать или прогнать? Что?

Филя смотрел то на меня, то на растянувшегося во весь свой двухметровый рост зверя и делал вид, что внимательно слушает меня. Я примерно догадывался, о чем он сейчас мог думать. Филя, как никто другой, знал о состоянии зверя, о его внешних и внутренних изменениях. Он искал выход и, судя по его заторможенности, пока не находил. Мне было жалко на него смотреть. И хотя я считал, что мужчине, прошедшему, как говорится, Крым и Рим, и медные трубы, не к лицу подобная меланхолия, тем не менее, я сказал Филе:

- Я очень сожалею и понимаю тебя, друг, но давай рассуждать здраво: тебе сидеть осталось маленько, - ты что же, уезжая на материк, его за собой на поводке потащишь? Сынок - зверь, достигший возраста, когда ему по законам природы скоро потребуется подруга, чтобы продолжить свой медвежий род. Ты что же, ради своего закостенелого эгоизма лишишь его этой возможности?

Реакция Фили на мое, как мне казалось, доходчивое обоснование создавшегося положения, обезоружила меня основательно.

- Ты что тут раску­дахтался, как клуша над своим цыпленком? - весело, без тени подавленности, проговорил он. - Я уже принял решение, можешь успокоиться. Но вся беда в том, что не я один должен решать судьбу зверя, есть еще и Мельник. А он, сердеш­ный, уже целую неделю в запое.

Между тем, день за днем убегало время. Отшумели талой водой бурные весенние потоки. Наконец-то и в наши края пришло долгожданное лето. Весело щебетала многоголосая тайга. Ярко светило солнышко, оживляя пробужденную ото сна землю. Но невесел был наш Сынок. С ним творилось что-то неладное: в его звериную душу как будто бы бес вселился. Привязанный за несущую стойку барака, он готов был вырвать ее с корнем. Его прикрытые шерстью глаза сверкали то дикой злобой, то отчаянием. Наконец, он перестал принимать пищу, а затем и вовсе затих. Лежал, положив свою мохнатую голову на вытянутые вперед лапы и изредка еле слышно стонал. Филя был в неописуемом отчаянии. Он уже несколько раз подходил ко все еще не пришедшему в себя Мельнику и слезно просил:

- Макарыч, родной, проснись! Сынок погибает!

А Макарыч только мычал да матерился в ответ.

Цыган видел и чувствовал своей утонченной, отзывчивой на чужое горе душой, как глубока трагедия души его питомца. Превозмогая чувство боли и сострадания, метался он, как в горячке, выискивая хоть какой-то выход из создавшегося положения. Упрашивал лагерного фельдшера прийти и осмотреть больного. С оказией послал депешу в стойбище к знакомому шаману и теперь с нетерпением ждал его появления.

Сутками не отходил Филя от заболевшего друга. Почернел, изменился, потерял тягу к общению, к разговорам, которые еще недавно так любил.

Откровенно говоря, мне уже не жаль было зверя, который, как мне тогда казалось, просто-напросто хандрит. А жаль было человека, кото­рый вынужден был ради зверя многим поступиться во вред себе.

В этой непростой истории меня тронуло другое. Как так - человек, всю свою сознательную жизнь исповедующий насилие, жестокость, нигилизм, вдруг на моих глазах превратился в доброго, отзывчивого, готового на самопожертвование ради блага другого существа? И это стало нормой его бытия и образом мышления… Для меня подобные метаморфозы были настоящими открытием, и я безмерно радовался им.

И последний эпизод из этой, нисколько не выдуманной истории. Когда на следующий день я на несколько минут забежал в барак Филе, то увидел такую картину - рядом с заметно по­веселевшим Сынком сидел на корточках неухоженный, лохматый Макарыч и чему-то загадочно ухмылялся. У окна стоял Филя, но его настроение, как мне показалось, было не радужным. Из прерванного при моем появлении разговора Мельника и Фили, я услышал лишь последнюю фразу Макарыча, произнесенную в непривычном для него тоне: «Решай сам, Филя...» Когда Мельник ушел, я заинтересованно спросил цыгана:

- Это что ты должен решать сам? Скажи мне, если не секрет.

- Секрета здесь никакого нет, но о том, что я должен решать сам, скажу завтра. А сейчас мне некогда, спешу.

И Филя ушел, подмигнув мне.

А утром следующего дня я услышал архипотрясающую новость: Сынок сбежал!

Я не пове­рил: как так?! Ведь зверь болен! Он едва-едва держался на ногах! А где в это время был Филя?

Весь день, работая в шахте, я думал о случившемся. А вечером я встретился с цыганом, и он мне признался в следующем.

 

Последний рассказ цыгана

 

Мельник мне сказал: решай сам – я и решил. Отвел Сынка в тайгу и отпустил на все четыре стороны.

Мне очень трудно было пойти на такой шаг, ты знаешь, что для меня значил: одно слово – Сынок… Но у меня нервы не железные, я не мог смотреть, как от тоски готово умереть живое существо. Когда в обеденный перерыв зона опустела, а может, просто притихла, я, никем не замеченный, вместе с Сынком покинул барак.

По знакомой мне тропинке, мимо шахтных отвалов, мы держали путь к дальнему распадку, который на сотни километров уходил вглубь тайги.

По своей натуре, я не эгоист. Я никогда не преувеличивал свои возможности. Но этот раз на меня как будто навалилось какое-то наваждение: «Да не уйдет он от тебя! - стучало в голове. - Он слишком обязан тебе. Зверь - не человек, он не может ни предать, не изменить». Или это я тешил себя надеждой, что все обойдется, и мы вновь будем вместе. «Ты о чем это? – вступало опять наваждение. - Ведешь зверя подальше от людей на вожделенную волю-волюшку и тут же мечтаешь вновь закабалить его?». Просто мне с ним хорошо, легче жить – это важно. О, Боже! Что это со мной? Я ведь всю эту муть произношу вслух! Не иначе, как стал чеканутым или что-то в этом роде.

А зверь меж тем, учуяв великое множество незнакомых ему запахов, преобразился неузнаваемо. Куда дева­лась его немочь-хандра?

У развилки распадка, на небольшой, заросшей травой поляне, я и решил совершить ритуал прощания. Это было нелегко сделать потому, что удерживать взволнованного зверя у меня просто не хватало сил. Я еле-еле успел с крутой его шеи снять ошейник, как он рванулся от меня в сторону. Боже ты мой! Неужели все так просто? А где же привязанность, верность, благодарность, в конце концов?

«О, да ты еще и эгоист, - не унималось нечто. - Может, ты цену назовешь за проделанную тобой работу?». Ну, зачем же так-то, - пристыжено оправдывался я сам перед собой. Ведь я люблю его!

А медведь, выбрав толстую-претолстую лиственницу, стал точить об нее свои когти. Я стоял и удрученно наблюдал, как мой любимый Сынок демонстрирует свою нерастраченную силушку, свою звериную натуру. И мне на какой-то миг стало страшно.

Постояв еще в нерешительности, медведь ступил раз-другой по мягкому мху, как бы испытывая его на прочность, а затем задал такого стрекача, что я не успел даже глазом моргнуть, как зверь скрылся за густой порослью молодых елей.

Что я мог сказать себе в утешенье? Не смотря ни на что, я сделал очень важное дело - безо всяких условий спас маленькому сосунку жизнь. И сейчас здесь, на этой поляне, подарил ему свобо­ду. А посему я вправе надеяться, что Всевышний помилует и спасет меня, грешного.

Не скрою, я был подавлен, опустошен - но жизнь-то продолжается! И пусть мой несмышленый питомец, обретя свободу, наслаждается своей медвежьей жизнью, Богу угодной. Да не оскудеет земля наша!

Я шел назад по проторенной тропе, а вокруг от легкого дуновения ветра шумели своими острыми вершинами вековые ели, резвились, перелетая с ветки на ветку, белки-летяги, стрекотала без устали назойливая сорока, а меня все пуще грызла тоска. Когда все это кончится: разлуки, утраты, существование без настоящего и будущего?! И кончится ли?

 

Через год Филя освободился. Наше с ним прощание было грустным и светлым одновременно. Он написал мне с материка, что нашел свой табор, свою жизнь, о которой мечтал.

 

 

 

 

Пермский контекст | Сайт Владимира Киршина

 

 

 

 

 

 

#установка автоматики на ворота#