ПермЛитЦентр: Главная | Карта литературной Перми | Указатель имен | Стихи | Проза | Эссе | Подиум | Фотогалерея | Сайт Владимира Киршина |Написать автору | О проекте

 Проза

 

Владимир Киршин

Частная жизнь (2003):
Письмо читателям от автора;
1955; 1956; 1957; 1958; 1959; 1960; 1961; 1962; 1963; 1964; 1965; 1966; 1967; 1968; 1969; 1970; 1971; 1972; 1973; 1974; 1975; 1976; 1977; 1978; 1979; 1980; 1981; 1982; 1983; 1984; 1985; 1986; 1987; 1988; 1989; 1990; 1991; 1992; 1993; 1994; 1995; 1996; 1997; 1998; 1999; 2000; Письмо потомкам; Фотоальбом

Дед Пихто (2000):
Царевны и страны
Рассольники
День рожденья флейты
Впряга
Джеймс Джойс
Дойче орднунг

Ничья (1991):
Привет от доктора Фрейда
Кого из нас двоих здесь нет
О Целом
Девятый
Вьется, вьется...
Ночлег семейства осетровых
Дзен, религия лентяев
Райская жизнь

Отдельные рассказы:
Дюймовочка
Гарибальди Весельчак
Ночь перед Рождеством
Ревущая тишина
Тонька-хромоножка
Дед Пихто в Африке
В чащах юга жил бы цитрус?
Остановка - горизонт
Нищий Принц
Родительский день

Очерки:
Попытка объективности. О Клёнове, 2004.
"Из меня хотели сделать Николая Островского". О Клёнове, 1997.
Божий должник. О Решетове, 1997.

И т.д.:
Мамонт жив! Секретное мероприятие Друзей Ивана Семенова

 

Пульс (П, 1991), Ничья (П, 1991)

Владимир Киршин

О ЦЕЛОМ

Ю. К.

Он гулял по карьеру по вторникам. По средам он катался на "двойке" вокруг жилмассива "Юбилейный" - разместившись справедливо среди старушек и молоденьких мамаш с изумительными младенцами на руках, но у окна, это непременно. По четвергам сидел на стадионе, обычно в восточном секторе, наверху. Стадион по четвергам, был совершенно пуст, и можно было сидеть где угодно. По пятницам он бродил за гаражами вдоль железной дороги. Брел медленно, то и дело останавливаясь на тропинке и оборачиваясь лицом к упругому счастливому ветру, несущему рабочий запах дегтя и покоренного пространства, и жмурился, и дышал. Грохот составов его тугому уху почти не докучал. По субботам он пил вино у Леонидовых. Иногда в других местах, но чаще у них: Леонидовы жили выше всех и имели просторную воздушную лоджию с легкими креслицами, синими стаканчиками и банкой "Глобус" для окурков. Там было хорошо. В воскресенье он лечил свою печень. В понедельник навещал внучку - фонтанчик радости, - и печень, и всё успокаивалось сразу. До следующей субботы. А во вторник он гулял по старому карьеру. Не было у него особого расписания, просто наступал вторник - и он шел к карьеру.

Там он был маленьким. Следы самосвалов, засохшие в грязи навек, были пугающе огромны и глубоки. Окаменевшая грязь запечатлела драматическую борьбу широких рубчатых колес с глинистой развратной дорогой - брызги, летящие комья, рев дизельного исполина, клубы синего дыма к небесам... Тишина. Спускаться в карьер лучше не по дороге, а вон там, между двух рухнувших глыб - кусков земли с полеглой травой и прутиками побегов, кажется, клёна, по отвердевшему оползню. И все вниз, вниз, пыля древней осадочной породой, вниз - до самой архейской воды. Но вплотную к воде лучше не подходить. Ничего не будет, конечно, но лучше не надо. Больно круто. Глубоко. Да и не в этом дело: сама вода какая-то... многозначительная. Вот лет пятьдесят назад он непременно полез бы. Тогда у воды да не выкупаться было странно, обидно. Тогда в глубине ему не чудились ихтиозавры. Все было просто. И все было запросто. Зато теперь он умеет купаться, не сходя с места, одними глазами. Может плавать, бегать, прыгать - все. Летать. Кружить над лужей, как над диким озером, и вон над теми слоистыми горными кручами, что обступили его озеро со всех четырех сторон. Они недостижимы, кручи, они отвесны, лишь кое-где к их причудливым, ломким вершинам ведет пологая и замечательно округлая осыпь. Хотя поди-ка подымись по ней. Вершины непокорны, они, как и водится, парят в облаках, и что с того, что там, их в вышине увенчивают не белоснежные шапки ледников, а серые пучки травы с бледными обнаженными корешками? Там наверху - поверхность земли, - и это самое удивительное.

Он внизу, он смотрит из земли.

Это не позволено живым. Неужели он снова сможет отсюда выйти?

Царство Аида... Забавно. Конечно, сможет. Но как это все же здорово - мочь подняться из земли снова и снова!

Этот камешек он увидел издалека. Еще когда спускался по оползню вниз, на дно карьера, заприметил его, хотя тот ничем и не выделялся среди остальных. Зрение у него, конечно, дай боже, на зависть молодым, зрение такое, что не захвалишь, такое, что, чего ни соври, все правдой будет. Но камешек этот был обычным. Это абсолютно точно. Как и все прочие. И все же он поднял его не просто так - швырнуть в воду, он поднял его, чтобы взять с собой. Это тоже абсолютно точно. Ну и взял, конечно. Он всегда слушался себя. Нет, не было у него никаких внутренних голосов, просто отозвался камень на какое-то такое теплое движенье в его душе - он его и поднял. Ведь вот в прошлый же раз не поднял, не выделил из всех, - хотя и тогда видел. Впрочем, нет - значит, не видел. Раз не было движенья, значит, нечем было видеть.

Он мог бы поднять и деревяшку, и жука - и все это было бы неспроста. Если не искать специально и не думать, а так - от движенья, от теплого тока в груди.

По пути к остановке он держал руки в карманах куртки и с удовольствием щупал камешек. Тот был величиной с грецкий орех, с одной стороны круглый, а с другой - плоский и даже немного вогнут, будто сколот. Шершавый. Но уже теплый, уже непростой. Уже не выбросишь. Удивительно...

Автобуса долго не было, и он медленно прохаживался, играя в кармане со своим любимцем и удивляясь ему все больше и больше. Камень, как все любимцы, стал капризен и навязчив - можно было вынуть руки из карманов и спрятать их за спину, и тогда камень принимался ныть там в темноте и громко требовать внимания. Теплый ток нарастал нестерпимо, рука, вздрагивая, сама ныряла в карман, стоять на месте было невозможно. Скорей бы автобус.

Но автобус все не показывался. Тогда он вынул камешек на свет, чтобы разочароваться и остыть. Не получилось. И он неожиданно для себя сунул его в рот - "Вот те на", - тут же изумился своему мальчишеству и с опаской оглянулся на других ожидающих. Те были милостиво равнодушны, и он, отвернувшись, тихонько засмеялся чудному себе: "Как дикарь, ей-богу!" Нет, ну в точности: голый дикарь, берег океана, симпатичный неизвестно чем камешек - безотчетное желанье сунуть его за щеку... Безотчетное. Тот "дикарь" умел жить, черт возьми, - без отчетов. Без формул совершенства. Просто замирал в долбленой своей пироге разинув рот, и все. И спадал первобытный рыбацкий азарт, распускались сами собой морщины у глаз, и склонялся человек удивленно к прозрачной голубой воде, и черпал лишь взглядом - лихие россыпи несчитанных самоцветов, выбегающие из глубины солнечные блики, встречные им кораллы и дружные племена глазастой морской живности. Кроткий плеск весла, сумасшедшая даль горизонта, вольный ход вольного воздуха над водой. И хотя бы раз в жизни должно было тронуться что-то в его груди и зазвучать, так чтобы отозвалось все это вокруг, чтобы нахлынула вдруг отовсюду обильная радость, смыла придуманную тягость бытия, а заодно и лень - ведь лень от тягости! - и выступила слезами в черных сияющих глазах. Чтобы красив сделался человек, красив, силен и бесстрашен. Нет, ну это же просто- чего бояться, каких стихий, когда все вокруг отозвалось?

Конечно. В том и отличие этой изначально растворенной в мире радости от нашего барского умиления "лоном" - в силе и бесстрашии. А зачем нам, ведь у нас вместо силы - должность, вместо бесстрашия - милиция... Но кто я без всего этого? Будет ли меня уважать мой дикарь?

Этот образ - нагого человека в лодке - понравился ему. Сам он был одет и опутан цивилизацией, но сейчас не замечал этого; океана, напротив, давным-давно не было в этих местах - но его присутствие казалось ему очевидным. Нагой человек на краю океана времени...

Он вынул камешек изо рта и вновь осмотрел его. Намокнув, тот потемнел, а маленькая потертость с одного боку стала черной. И будто бы прозрачной, как окошко. Окошко внутрь... Он повертел камень так и сяк, и на свет и против - нет, темно. Но глубина есть. Он заволновался пуще прежнего: глубина, камень внутри прозрачен! - дома он еще протрет "окошко" и будет думать о глубине. Глубина... Такой маленький, а - глубина... Нераскрытая глубина в кармане была невыносима, и он уже приплясывал на месте.

Он уехал через несколько минут. Поднявшись в автобус, он как-то разом успокоился и, прощаясь, похоже, насовсем, поглядел с благодарностью на проплывающие вдалеке уродливые отвалы заброшенного карьера. И загрустил на минуту: с этого дня карьер был не нужен совсем уже никому...

Придя домой, он обстоятельно переоделся, вымыл обувь, вымыл с мылом руки и только тогда отправился в прихожую за камнем. Извлек его из карманной путаницы, принес в комнату и положил на стол. Сам сел рядом и покойно откинулся на спинку стула. Мыслей в голове не было никаких. Ноги отдыхали, на столе лежала маленькая штучка, и сердце его млело безо всяких причин.

Но прошла минута, и он, будто очнувшись, с шумом поднялся и быстро вышел из комнаты. Вернулся тотчас - деловито напевая и держа перед собой светло-зеленый самодельный ящик с инструментом. Поставил его на газету, раскрыл и залюбовался - в который уже раз- внутренним согласием, царящим в ящике. Все на виду, все под рукой. Все по руке. Особенно его радовало шило. Фигура ручки его была изысканна, и в ладонь она вливалась ласково, как живая, а с двух ее сторон были сточены лыски - чтобы шило не укатилось по столу. Где положил, там и бери. Не глядя. Он сдержал желание немедленно поковырять что-нибудь дивным инструментом, вздохнул и любовно опустил его на место. Затем он выбрал наждачную бумагу. Не грубую, но и не самую тонкую. Потер ею бочок камня. Дунул, послюнил, повернул к свету. Опять потер, смахнул пыль большим пальцем и опять. Камень был мягок, поддавался охотно, и он тер и тер его в каком-то ребячьем упоении, в забытьи, в восхитительной невесомости духа. Сколько, интересно, ему было теперь лет?.. Да боже мой, сколько человеку лет! - нет на свете вопроса бессмысленней. Десять! Сто! Минус шестьдесят! Что такое время вообще? Дышал он глубоко и часто, как перед мчащимся мимо поездом.

Камень преображался. Он был уже матово-прозрачен со всех сторон, кроме вмятины. Вмятину трогать было нельзя. Почему? А бог ее знает. Нельзя. Цвета он был оранжевого, формой - что-то вроде капли, неправильная такая капля, густая. Оранжевая, прозрачная. Было уже ясно, что это за камень, но он не называл его так. Слишком просто, слишком конкретно и уничтожающе категорично. Все это было не так, не то... Хотя бы потому, что камень внутри не был уныло чист и монотонен... там - тайна...

Он выбежал в ванную комнату, порылся там в шкафчике и вернулся с маленьким красивым тюбиком. Это была финская зубная паста, ее подарили ему Леонидовы давным-давно. Паста выдавливалась из тюбика полосатой, в бело-красную резкую полосочку. Тут был какой-то фокус, ему непонятный, и это его смущало и расстраивало. Чистить зубы этим он не мог, а дарить подобные вещицы не привык. И выбросить было жалко: люди делали. Так и лежал тюбик ненужным богатством в шкафчике. Теперь пришла его пора.

С замиранием сердца выдавил он пасту - всю! - на обрезок старого валенка и сразу испытал невыразимое облегчение и восторг: облегчение от избавления и языческий экстаз жертвоприношения священному камню. Жертвоприношения!- и пусть жертва была смешной, игрушечной, пусть, не в этом дело, главное - не было в его душе игры, лукавства: он всерьез верил. Веровал. И велик становился через пустяки, громаден и могуществен, ибо Вера, сказано, горами движет. Лишь бы чувство было чистым и искренним. Не надо сильным - чистым, в чистоте его сила.

А он был давно готов к этому. К открытию камня. Нет, он не постился, не совершал ритуалов, но шел к этому прямо и потому счастливо. А грехи?.. Ну конечно были, множество. И они, конечно же, помешали ему открыть нечто другое, что - он не узнает никогда. Но он открыл камень. А кто-то другой и этого не сможет. Ведь не сможет же?

Камень был обнажен. Серая корка, покрывавшая его суть бесконечные тысячелетия, была стерта в пыль и сметена. Камень ожил. Он осветился изнутри весь, нетерпеливо полыхнул красным золотом, стал больше размером и задрожал. Комната поплыла кругом, - "неужто так просто, с помощью наждака и войлока можно обернуть тысячелетия вспять!" - радостно молол чепуху беспризорный язык. Живою, текучей и прозрачной, лежала на ладони капля доисторического мира, мира, которого не видел еще ни один человек; она плыла, она разворачивалась воронкой времени, опрокидывала сознание человека, валила с ног, и не за что было зацепиться блаженному верующему, да и незачем, и он уже не понимал, что происходит, - то ли бешеная уймища времени бьет фонтаном изнутри солнечного камня, заволакивая, застилая все вокруг, то ли это он сам стремглав несется, уменьшаясь, внутрь, вглубь, в г л у б и н у...

Он плакал. Кажется, стонал, подвывая; что плакал - это точно: лицо было таким мокрым после уже. Погодя. Когда он пришел в себя. Хотя в себя ли он вернулся? Ничего уже не было здесь прежним, ни вокруг, ни внутри него. Все чужое и странное вокруг, вещи, они больше не принадлежали ему, они были лишь известны, знакомы. Все было ему знакомо, но ничего не было "его". И еще было кругом много лишнего. И почти все - временное, исчезающе ненадежное. Не на что опереться. Не на что - осыпь: такая приглашающе пологая и такая коварно рыхлая, никуда не ведущая, разве что вниз, в прах. Ну и хорошо. Не на что - ну и не надо. Разве это обязательно - опираться? - так подумал он, и нежданная и сладкая истома разлилась в его груди: ведь свободен, свободен теперь точно, потянуться крепко - и ввысь. Не так, как раньше - лежа пластом на земле, принадлежа ей и лишь отрывая голову, вытягивая шею длинно-длинно, чтобы увидать землю и озеро якобы с высоты, - нет, теперь все его существо было свободно от прежней опоры, и сам смысл его существа стал теперь другим. Так птица, взмывая в воздух, теряет поддержку земли, но обретает опору в другой, невидимой невежде стихии. И только тогда, собственно, становится птицей. Разумом ее не постичь, эту новую стихию, - что было бы с птицей, вздумай она искать смысл каждого своего движения? Пожалуй, то же, что с непоседой землянином, надевшим на руки кожаные перепончатые крылья. Боже, на руки! Разве руки для этого?!

Да и что значит "постичь"? Непременно назвать ее, прикнопить термином и тыкать указкой, сравнивая засушенную тень чуда с уже известным, пущенным в обращение феноменом?

Нет, не надо мне названий ни чувства, ни камня. Всякое название - клевета. Всякая оболочка - ложь.

Оболочки теперь у камня не было, поверхность стала незримой. Грубый войлок с пастой и фланель насухо - сделали с грубой его коркой все, что могли. Дальше материя тонкая - дальше сам. Сам, безо всего. Твое "я" без пышных одежд и заученных поз - то, что ты есть на самом деле. Не на что опереться - но разве это страшно?

Отнюдь. Он спохватился: многолетняя болячка его - та, исцеляя которую он и окружал себя ладными, надежными и якобы верными, в отличие от людей, вещами, - она исчезла. Без рубца, начисто. Он с удивлением прислушался к себе, вспомнил снова самое страшное в своей жизни и - не понял. Что же в этом было страшного, что же его мучило столько лет?.. Он ничего не забыл, нет. Он все помнил: кошмарное свое одиночество, и как он тогда рыдал на полу в кухне - щекой к половице, и бутылки над головой стеклянной шеренгой, и как точил топор - господи, зачем его точить-то было, головы им обоим можно было и так снести! Вот только - зачем. С какой стати.

Он вскочил. Потрясенный внезапным прозрением, он зажал святой камень в кулаке и бросился - куда? куда же?.. - к Леонидовым! Ноги его не касались земли, мысли развевались, как флаги.

В лифте он поутих. Был поздний вечер, на этаже слышались уверенные телевизионные голоса. Очень уверенные в чем-то. Надо поосторожнее.

Дверь открыла Леонидова-жена в вискозном халате и без грима. Остолбенев от неожиданности (одиннадцать часов, вторник!), кликнула мужа. Прибежал Леонидов, натягивая на живот олимпийку: "Что случилось?!". А он стоял и улыбался глупо. "Такие дела", - только и сказал. А потом засмеялся и прошел мимо них в комнату.

Походив по кругу в молчании, он разжал кулак и протянул камень женщине. Та настороженно приняла, затем ахнула и поспешила к зеркалу, приложив камень к лацкану халата. А они вышли на воздух.

Стаканы были полны, но пить ему не хотелось. А может быть, он и выпил, только не заметил этого. Лицо друга виделось смутным и участливым. "...Я уверял себя тогда, что она - змея, а он - вообще ничто, - бредил он, напряженно потрясая раскрытой ладонью и отчаянно морща лоб. - Что он ничтожество по сравнению со мной, понимаешь, это такая защита, это чтобы сохранить себя, но это не защита - когда за счет другого, я теперь знаю. Я теперь понял... Вот посмотри сюда". Неведомо как возникла рядом жена друга, он взял камешек и поднес к освещенному окну: "Вот, видишь...". Камень приглушенно вспыхнул и закружился медленно, чаруя водоворотами света и увлекая внутрь, в невиданный первозданный мир. Под упругим, взволнованным его куполом сквозь череду бурых теней и жгучих закатных отсверков невозмутимо плыли чудесные серебристые шары - маленькие пузырьки воздуха, воздуха эпохи эоцена - тридцать миллионов лет уже после динозавров, но еще сорок миллионов - до человека ("Сколько, сколько до человека? - пытался вообразить себе Леонидов. - С ума сойти..."), внизу под ногами дремал подлинный эоценовый мох: капля смолы упала на лежащий замшелый ствол дерева - вот он, этот мох, вот, перед тобой... Камень был неисчерпаем. На краю его неповторимого ландшафта неожиданно взблескивали и пропадали бесследно зеркальные зубчатые миражи, их сменяли витые струи огня посреди кромешного мрака - огонь взлетал, отрывался, уступая почву мраку, несся вперед, расплетал струи, ширился и ниспадал когда хотел, а в вышине... А в вышине, если повернуть свет вот так, видишь - там, в недвижной закатной прозрачности, маленькое туманное облачко... Но это все надо не так, это надо вымыть руки, сесть плотно, вздохнуть покойно и тогда уже нырнуть туда,. внутрь. А сейчас я про другое...

Он задыхался.

"Ты успокойся, - посоветовал друг. - Это ты сам полировал?"

Но успокаиваться он не желал.

"Это я к чему,- втолковывал он другу. - Тот человек - "ничтожество" - он для нее не ничтожество, она его открыла, как я открыл вот этот камень, - один в нем видит все, а другие ничего. И это не беда, что ничего, это нормально - но только если эти другие тоже что-нибудь откроют - каждый, свое, хоть что-нибудь, - а иначе... А вот иначе - беда. Невостребованный дар - это беда. А они смеются! Хохочут надо мной, чокнутым, тогда, на стадионе, помнишь, я тебе рассказывал... Когда-то и я был хохотун. А потом извивался на полу в слезах, хотел головы топором сносить, помнишь? Ты не помнишь, столько лет. Столько лет отравлено обидами - дур-рацкими, пустыми, столько чудес минуло, мимо, - я могу их научить, тех злых весельчаков, уберечь их! А им этого не надо..."

"Этому не научишь. Это надо выстрадать",- сказал ему друг.

"Это надо подточить вот здесь. Чтобы было покруглее", - сказала его жена. Она рассматривала камень.

Он поставил стакан на пол и тяжело поднялся. Друг выхватил камень у жены и бросился за ним следом. "Не расстраивайся, слышишь,- смущенно бормотал он. - Ты сделал восхитительную вещь..."

"Я ее не сделал, - возразил он, потом обернулся и повторил с силой: - Ну я же не сделал ее! И точить не стану! Я всю жизнь - точил! Я всю жизнь все вокруг точил! А нельзя!!!"

И он заплакал. "Прости, я пьян... Сим-ментальный реликт..."

"У меня под окном мастерской все тополя спилили. Под корень, - жаловался он ботинку. - Прально сделали: пух. И вообще они больные были: моль какая-то древесная. Листья никогда до сентября не довисали. Там напротив прачечная вплотную, они в этой щели все равно не жили, верно ведь? Спилили. В один вечер положили, счас лежат. Вдоль. А я вот гляжу в окно и думаю: есть на дворе ветер или нет? Шума я не слышу, а клониться больше нечему. Прачечная в окне. Незыблемая... Да нет, все у меня нормально, пойду я... Эоцен, палеоцен. Я просто к тому, что тот тополь поселился здесь на сто мильонов лет раньше нас с тобой. Это его земля".

На следующий день он взял в мастерской ножовку - короткую, с черной ручкой - и вышел на улицу. Свернул за угол, потом еще раз и попал в узкий длинный двор, наполненный серо-зелеными ветвистыми телами деревьев. Поверженные, они не спешили упасть совсем, они опирались на пни, на толстые сучья и друг на друга, стволы их упрямо выгибались к небу, но молодые вершины поваленных деревьев уже согласно глядели в землю - и опять они были правы... Ныла печень, было сыро, шел первый снег. Осторожно забравшись в чащу ветвей, он выбрал сук подходящей толщины, крепкий и без наростов на коре, приладился и начал пилить.. Было неудобно, почти у самой земли, дерево сырое, но он выпилил небольшой кривоватый чурбанчик, засунул его в карман и полез обратно.

В мастерской он поставил чурбанчик на стол и принялся ходить вокруг в задумчивости, обтирая руки ветошью и хмуро поглядывая. Поразмыслив и решив, что все делает правильно, он взял нож и стал счищать с дерева кору. Она счистилась легко и совсем не испачкала рук. Ну конечно, тополь мажется только почками. Оголенная белая деревяшка пахла снегом и свежестью. Он распилил ее вдоль и положил сушить.

Сушил неделю. Не торопил, в холодке, и все же она чуть-чуть треснула. С одного края от больной сердцевины грустными лучиками разбежались по торцу мелкие трещины. Но это ничего - оспинка на камне, трещинка на дереве - это даже хорошо. Так думал умудренный мастер, солидно вертя в руках жалобную заготовку. И было ему на этот раз сильно за шестьдесят. И было ему от этого и хорошо, и не очень: хватким знающим пальцам - хорошо.

Когда дерево дошло, он просверлил поперек одной из половинок центральное отверстие и погнал по нему стальную "балеринку". Корявая "балерина" чертила ногой-резцом канавку вокруг центрального отверстия, надо было подавать ее помалу и осторожно, потому что поверхность дерева была выгнута и могла случиться неприятность. Это было в нарушение правил, но ему было шестьдесят семь лет, и у него не утихала печень. Ему было плевать на правила. Он стал думать о своей внучке и неожиданно понял, для кого он все это делает, и тогда работа его пошла веселее.

Проточки были сделаны с двух сторон, и они совпали, - стальное фуэте было остановлено. Стало тихо. Мастер повертел в руках выточенный кругляш и с удовлетворением в лице положил его на подоконник. Отошел. Подошел, наклонился. Круглый, с дыркой - как для ясельной пирамидки, только верх его был выгнут естественным радиусом ветви тополя. Верх его был единственным нетронутым участком дерева. Если забыть про снятую кору. А так - естественная, природная кривизна. По мерке вогнутости камня. Потому что это будет подставка под камень. Она должна быть круглой, чтобы ее было удобно поворачивать к свету. И еще в середине у нее должна быть дырка - чтобы видеть камень, если пожелается, на просвет. Еще подсушив дерево и отшлифовав его, он покрасил стенки отверстия белой эмалью, а всю подставку снаружи - вишневой морилкой дотемна. Она должна оттенять камень, - так он решил. Когда подставка просохла, он осторожно наложил камень на ее световодное отверстие и... улыбнулся. Он снова полюбил свою работу. Камень лег как родной. Форма его стала оправданной, естественной - он вновь стал каплей живой смолы на куске умершего дерева. Все как тогда, в ту дивную эпоху.

А перед деревом он не виноват.

Все сошлось. И в этой сходимости, и в самом выборе таких фантастически далеких, но будто суженых друг другу для создания гармоничного целого частей, и в его удивительном пути к этому целому - во всем празднично угадывался некий глубокий и торжественный смысл... Но вряд ли он станет доискиваться его. Зачем? Чтобы разум вновь пировал над расчлененной красотой, а сердце вновь ловило его объедки?!

Пока выветривались запахи краски и клея, он мастерил для Целого достойный футляр.

Потом он сходил и купил две лупы. Подрезал им ручки, скрепил их друг с другом, сфокусировал, выкроил из толстой кожи окуляры, выгнул дужки - получились страшенные очки. Он нацепил их на лицо и долго в восторге рассматривал свои собственные иссеченные морщинами, избитые и изрезанные работой ладони. Крякал, мотал головой - узнавал себя.

Затем он сел поплотнее и вздохнул покойно. Осветил Целое желтым светом сбоку, нагнулся к нему со своим зрительным аппаратом - и исчез. Часа на полтора - по местному времени. Часа полтора комната была абсолютно пуста.

Ну, а потом... Потом он дождался понедельника. Но, куда собирался, почему-то не пошел. Семь суток еще промучился, а в новый понедельник - надел костюм, галстук, взял в руки драгоценный футляр и - понес. Внучке. Со страхом и надеждой. Больше некому, а оставлять у себя такие вещицы он не привык.

1988

ПермЛитЦентр | Сайт Владимира Киршина | Написать автору

 

производство барных стоек. . Лучший натяжной потолок. . геологические изыскания и статья про инженерные изыскания.