|
liter.perm.ru Главная | Карта литературной Перми | Указатель имен | Стихи | Проза | Эссе | Фотоальбом | Контакт | О проекте |
|
|
Рассказ |
Из книги "Вот тот мир, где жили мы с тобою..."
Николай Кинёв СВОИХ ПОПРОВЕДАТЬ Реквием 1 Андрей собрался рано, ушел, чтоб не разбудить жену (ее только разбуди, покою не даст, пойдут упреки ни за что ни про что) и тещу (а раз теща спала, то и без завтрака обошелся). Утро было торжественно позолочено солнцем, свежим, выспавшимся, умывающимся огневой водой. Застенчиво и нежно зеленела трава, и Андрей шагал осторожно, чего с детства, пожалуй, с ним не бывало: не по траве ступал, а по тропинке, чтоб не задеть какой цветок. В душе жили ясность и простор, и сердце токало незаметно, нетрудно, будто и не было навек заточено в грудную клетку. "Вот и хорошо, что не поел сегодня". Обычно от тещиного завтрака у него тяжелело внутри, будто ворованного наелся. А когда не завтракал дома - чувствовал чистым себя. По вечерам же - ел со злостью, потому что дневной голод перешибал утренние намерения, и гордость, и неприязнь к теще. Потом притворно говорил, растягивая: "Ну и нарубался я, аж голова вкруг", - и старался поскорей завалиться спать, да не успеть обнять жену... Когда Андрей пришел в гараж, завгар, обрусевший латыш Эрнст Давидович Розенталь, за десятилетия так и не отвыкший от акцента, спросил: - Ты в Красном Ключе давно бул? - Давно. Это ведь... деревня моя. Я в ней родился. - Вот как? Мне бы так близко! А это правда, что там рижиков много? - Каких рижиков? - Ну, рижики, гриби. - Да уж, там места были... - Вот, майс дэеви, и я би поехал с тобой, да разве уж мне отсюда викарабкаться... - Розенталь в длинных русских словах делал несколько ударений. - А что, мне в Красный Ключ сегодня ехать, что ли?! Эрнст Давидович с высоты своего роста чисто-голубыми глазами долго смотрел на непонятливого Андрея, потом протянул ему путевку. В ней значилось: ехать в Красный Ключ, везти мебель из промкомбината в колхозный детский садик. Андрей удивился тому, что ехать на родину, и тому, что у колхоза уже и детский садик свой, а раньше - что было? Такая благодарность к Розенталю вспыхнула в Андрее! "До чего, до чего же ты человек хороший!" - хотел было он сказать, но только протянул сигарету Эрнсту Давидовичу, согласно кивнул головой - да и пошел к машине. Розенталь же не курил вот уж две недели, всем с добродушным достоинством говорил, что бросил, и теперь неуверенно разминал сигарету: - Не надо було брать ее. А теперь, наверное, не видержать. Андрей же вдруг этой поездки испугался. Оробел, притих, прежде чем двинуться из города. Какую-то панику почувствовал, боль ноющую в разводье ребер, в солнечном сплетении. "На кладбище не забудь заехать, своих попроведать", - внятно сказала душа, и он понял, что для этого и дала ему такой день судьба. 2 Андрей прогнал мимо новых двухэтажных домов, построенных на месте бывшего колхозного рынка; мимо площади, на которой когда-то стоял собор, про него мать говаривала по церковным дням: "В храм бы теперь, душой отдохнуть". Но собор давно снесли, и теперь городская площадь - ровная, асфальтная, блестящая, окаймленная длинными грядками, на которых растут мокро-красные маки - цвета свежеразломанного кирпича. Проехал Андрей и мимо старых, грузных купеческих домов с тяжелыми завитушками наверху - теперь это магазины и конторы. А вот тюрьма на окраине города - почему-то в самом конце улицы Свободы. Над каменной стеной щерится шипами колючая проволока, а за нею возвышается четырехэтажное серое здание - в решетки окон впились пальцы заключенных, и лихорадочные глаза неотрывно смотрят на дорогу, на машину, на него, на шофера... И каждый раз думает, проезжая здесь, Андрей: "В лесу построить тюрьму - одно дело, а на самом тракте!.. Гляди да мучайся: вот она, дорога, вот улица, свобода, воля уехать хоть куда, а ты за решеткой..." И этой мысли противоречит кто-то в душе: "А думаешь, легче по-другому, когда за бараком снежный вой и мгла морозная, когда ни одного вольного лица перед глазами не промелькнет! Когда и чужим счастьем не подышать..." И после таких слов Андрею представляется, что это отец ему говорит, с попреком так, словно убедить пытается, что из окон свободно глядеть на вольных - это счастье еще.Андрей отца вьяве не помнит и до последнего времени хранил его фотокарточку, старинную, на картонке, фирменную. Да недавно вот совсем жена Андреева, Галька, выбросила ее вместе с другими, ударила ей в голову моча, - от лени стала Галька перебирать его карточки, увидела там фотографию Маруси, Андреевой одноклассницы (с детства еще осталась), Маруся там и на девку-то не похожа еще, к кому ревновать-то: одни глаза по столовой ложке, а так - косточки узенькие да коса, хоть до пят, а жиденькая... Взяла Галька и все карточки Андреевы в печку выкинула. И отцову тоже. Вернулся из рейса, узнал, увидел - спираль острая подперла к горлу, убить хотел Гальку... Вышел в палисадник - долго эту спираль из себя выкашливал. Не убить, не бить - ругаться на Гальку нельзя: она сразу же милицию сообразит и еще окажется права, да и что толку ругаться, когда карточек больше нет. С того вечера Андрей совсем осиротел, почувствовал, что он один, что с Галькой разойдется, нельзя со змеей в одной норе жить, - и порадовался, что не было у него материной фотографии - никогда, она, бедная, видать, не фотографировалась, - а то бы и эту карточку Галька не пожалела, в дурном запале выкинула... Стерва. " Эх, тятя, как бы я тебя легко да мягко довез сейчас до Ключа! - думал Андрей и представлял отца рядом. Тот не говорит ни слова, ему трудно это, у него стиснут рот, губы мертво и черно сжаты. Щеки у отца серые, отливают изнутри синевой, и волосы седые, мокрые. - Скажи, отец, скажи хоть слово!"Никого не было рядом. Андрей еще посмотрел в зеркальце - удостовериться. Никого. "Посадить бы какого пассажира, что ли, подвезти... Поговорить о другом совсем". Но даже машин встречных не было, не то что пешеходов попутных. А на обочинах цвела ромашка, тихо опадали в зеленую траву бледнорозовые лепестки шиповного цвета, и могучие - говорят, двухсотлетние - березы терпеливо скрипели, гнулись в кронах и вновь воздымались в небо, оборяя ветер. 3 Был объявлен очередной государственный заем. Добровольный был заем, но агенты по нему ходили из дома в дом и понуждали колхозников покупать облигации. Чтобы подписаться на заем, приходилось что-нибудь продавать, бывало - последнее. Обычно, кроме зерна, - было нечего. А колхозник, его продающий, считался зажиточным, на него смотрели как на саботажника, наживающегося на излишках хлеба. Но если продавать зерно было темным делом, то не подписаться на заем - делом вообще противогосударственным. На этом займе и погиб Иван Иванович, отец Андрея. Сейчас Андрей так отчетливо и больно представлял себе тот день, словно сам там был, да вступиться за родных не мог. Пришел Иван Иванович домой - как всегда, давай сапоги стаскивать на крыльце, а стаскивались они, старые, сбитые, плохо. Жена обычно пособляла снимать, шуткой да обхожденьем смягчала его усталость и напряжение, а тут не до сапог ей было, выбежала и - шепотом: - У нас агенты по займу. - Не впервой... - Деньги сегодня же требуют. У них срок выходит. - Раньше хоть только днем приходили... - Тише ты...Зашел - поздоровался неловко, будто незваный гость. - Вот и хозяин, - сказал депутат сельского Совета Степан Фомич, низенький, плотный человек с монашеским, отрешенным лицом. Он сидел в переднем углу, спрятав руки под столешницу, черная рубаха-косоворотка выделялась на фоне дожелта отскобленного дерева. Рядом с депутатом стоял, напружинившись, комсомольский вожак Сашка Петров, он же избач, тот самый, который то и дело по всякой нужде прибегал к Ивану Ивановичу, лучшему столяру в округе. В длинных, нервных руках Сашки сейчас была квадратная книжка по учету подписавшихся и не подписавшихся на заем - и красный карандаш с резинкой на другом конце. Сашкины глаза глядели весело и, как живчики, бегали по избе; он был очень рад новому для себя поручению. И еще тут был один, - по всему видать, из района. У него было казенное лицо - как административная нашивка, как ярлык, как документ: неподкупное, невозмутимое, уравновешенное. Лицо - цвета стали, гимнастерка зеленовато-стальная, пуговицы, тускло посверкивающие, галстук непроходимой темной глубины. Глаза тоже были серые, но выделялись в них две черные, кромешные точки, два зрачка, которые, казалось, жили отдельно от глаз и от человека, были самостоятельными существами. В эти глаза невозможно было смотреть: столько в них было адовой, закаменелой измученности. Человек говорил сухо, коротко, на одной бессердечной ноте: - Иван Иванович, необходимо подписаться на заем. - Знаю. Надо. Не впервой. - Иван Иванович, у нас сегодня последний день подписки - такое указание. Ваша жена просит подождать - мы не можем ждать. - Я бы тоже просил подождать. Денег на книжке не держим. И дома нет. - Поймите. Это для государства нужно. - Я понимаю! Только я это... я против сроков таких. Бывали ведь и раньше подписки - объявляли про это заранее, на субботники мы выходили, вещи, скотину продавали - разве кто отказывался? Понимали. А сейчас - нет денег. Когда смогу, тогда и подпишусь, - Иван Иванович нервно смахнул с воротника стружку, принесенную с работы. Он произносил это уже насмелившись сесть за стол, рядом с депутатом. Депутат вроде и не слушал разговор, вроде глядел на божницу с выцветшими, обпаутиненными иконами, на полати с книгами и луковыми связками, на хозяйку, которая сидела, спрятав в колени ладошки. Вроде и не слушал депутат, но при последних словах Ивана Ивановича незаметно, да больно ткнул его кулаком в колено. Иван Иванович покраснел, лицо его широкое запылало. И он сказал: - Как-то бы осенью это дело устроить, когда хлеб получим. А то правда денег нет. Сегодня утром нищие приходили - копеек не нашли, чтоб им подать. Я раньше нищим не подавал - тут жалко стало. Луком вот открестились от бедных. - Депутат отсел от Ивана Ивановича и монашеским взором стал изучать узоры на холщовой накидке на кровати. - Я работы не боюсь, подождите маленько... Недоговорил Иван Иванович. Сашка Петров из слова в слово записывал, что он сказал. Но тут человек из района спрятал зрачки: - У нас государство - не нищее! Ему подачки не нужны. Луковки тоже! У нас богатое государство. А ваши слова мы оцениваем как отказ. Саботаж. Вредительство. - Отказ... вредительство... Сколько дней и ночей вместе со всей деревней на займы роблено. А ты чего записываешь, пустодыра?! - вдруг закричал Иван Иванович на Сашку. Он кричал редко, но, когда срывался, слов не выбирал. - Ты, шкет недоделанный?! Ты, изморозь летняя?! Сам-то подписался? - Я вторым на участке подписался после Степана Фомича. - Где деньги взял? Из кассы? - (Сашка работал счетоводом в колхозе). - Или у матери украл? - Пока милицию вызывать не нужно, - сказал агентам человек из района. И долго так помолчал. - Вы не поняли нас, - добавил он Ивану Ивановичу. - Подумайте до утра. Взял портфель и пошел. Сашка, оскорбленный, потерявший радость от поручения, сложил блокнот - и за ним. У порога вдруг обернулся, белый весь, и зачем-то подмигнул Ивану Ивановичу. Депутат выходил последним, и лицо у него было восковое. Иван Иванович отходил мучительно. Он, как и всегда после вспышки, казнил себя за невоздержанность, а сейчас и оттого, что такой враждебный разговор получился. Не хотел ведь, понудили! По лицу его, по лопатам-рукам ходили пятна, он облизывал губы, натыкался языком на щетину под нижней губой, хотелось отодрать эту щетину с кожей вместе. - Ваня, теперь жизни не будет, - сказала жена. Она была беременна Андрейкой. Дочь, Наденька, лежала в кроватке, сколоченной, обструганной и выкрашенной в голубое Иваном Ивановичем, лежала, разбуженная выкриками отца, смотрела круглыми большими глазами отцовскими в потолок, оклеенный старыми газетами, и молчала, будто бы не потому, что не умела еще говорить, а потому, что знала уже, что нельзя вслух произносить все.- Занять бы у кого... Денег-то, - прошептал отец. - Никто не даст, - сказала мать, подошла к отцу, прижалась к его спине острым разбухшим животом. - Ненаглядный ты мой. Той ночью они лежали рядышком в последний раз. Рядышком в последний раз - и на этом, и на том свете. Потом всю жизнь они казнились, что промолчали эту ночь. Будто кто рот затыкал. А мыслей в голове много было, они просились произнестись, тыкались и стучались в затылок, Вера обхватывала голову, утихомиривала их, - как младенцев, запеленывала накрепко: чтоб не кричали и не плакали, чтоб уснули, но и дышать, и выжить им можно было. Чтоб можно им было проснуться, когда рассвет настанет. Перед утром приехал "черный ворон". Иван Иванович встал покорно, оделся неспешно. Надел, что похуже: - Вера, продай мое, когда совсем туго будет. За меня не хлопочи. Так лучше. Поцеловал Наденьку: - Надежда ты моя... Сбереги, - попросил жену. - И его, - посмотрел на ее живот. Подошел к приехавшим - все были незнакомые: - Подвиньтесь. Шапку возьму. Вера вцепилась тонкими пальцами в пиджак Иванов, ногти посинели... - Меня, Вера, может, отпустят. Разберутся. Потерпи маленько. Она терпела и ждала до самой смерти. Разобрались потом - оптом за всех отговорились. История оказалась виновата, были к тому внутренние и международные предпосылки. А Иван Иванович - жил или нет в то время? |